Синология.Ру

Тематический раздел


Василий Михайлович Алексеев и российское китаеведение

 
Статья была напечатана в T`oung Pao, (2011): 344-370.
 
Василий Михайлович Алексеев[1] (1881 – 1951) наиболее известен англоязычным и франкоязычным читателям по своей работе, представляющей собой в определенной мере устаревшее, но в то же время поразительно глубокое описание основополагающих принципов китайской литературы: La literature chinoise: six conferences au Collége de France et au Musée Guimet.[2]  Первые несколько десятков страниц кажутся наиболее слабыми из всего, вышедшего из-под пера Алексеева, что мне приходилось встречать. Достоинством данной работы является та настойчивость, с какой автор задается фундаментальными вопросами, в том числе: что именно можно считать китайской литературой, почему она занимает в мировой литературе именно такое место, какое она занимает, и соответствует ли это место подлинному уровню и значимости этой литературы. Он открыто спрашивает, почему китайская поэзия, столь богатая и многочисленная, не оказала никакого принципиального влияния на Запад. При этом он не упоминает о том, о чем не мог знать: только в одной России было продано более миллиона экземпляров его собственных переводов из «Ляочжай чжии» (聊齋誌異) («Рассказы Ляо Чжая о необычайном»). Его выдающаяся коллекция новогодней китайской народной картины получила восторженный отзыв Дерка Бодде. [3]  И, наконец, на английском языке существует его потрясающее исследование о Божествах богатства, выдержавшее не одно переиздание с момента своей первой публикации в 1926 г. [4] 
 
Можно легко представить себе, как в России был создан своего рода «культ» Алексеева как выдающегося ученого, который с энтузиазмом поддерживался многими, кто не был знаком с Алексеевым лично. Алексеев был уникальным мастером российской научной литературы. Даже иностранным читателям удавалось почувствовать необыкновенную живость и яркость его языка, характерные и для самых, казалось бы, прозаичных текстов. Будучи ученым, он в действительности являлся еще и столь яркой творческой, артистической натурой, что ему прощаются любые преувеличения и даже ошибки. В издании «В.М. Алексеев: Труды по китайской литературе» указаны сорок три русскоязычных статьи, посвященных творчеству Алексеева. [5] Даже в Китае его работы вызвали значительный интерес. В «Трудах по китайской литературе» представлено двадцать статей, посвященных его деятельности, вышедшие в Китае после 1990 г.[6] В том числе, Ли Минбинь (李明滨) является автором серии из одиннадцати статей, посвященных вкладу Алексеева в китаеведение, а в 1981 г. Гэ Баоцюянь (戈宝权) опубликовал работу «Ляочжай чжии цзай Сулянь» (聊齋誌異在苏联).[7]   
 
Алексеев был увлеченным фонетистом и лингвистом. Образцом для него послужил Генри Суит и его работа «Практическое языкознание: Руководство для преподавателей и учащихся», а коллегой Алексеева в изучении китайской лингвистики в 1905-1906 гг. был студент отделения славянских языков Бернхард Карлгрен, который также начинал проявлять серьезный интерес к Китаю. Алексеев никогда не переставал восхищаться этим молодым шведом.
 
На самом деле, Алексеев не был особенно вежлив и не стеснялся в выражениях, когда речь заходила о его научной деятельности. В своей книге «Рабочая библиография китаиста. Книга-руководство для изучающих язык и культуру Китая»[8] он называет это (стр. 17) «ликвидацией китаеведной безграмотности» и особенно подчеркивает исключительную важность «теории синологического словаря». В действительности, эта работа не содержит полного и детального описания этого проекта, однако в приложении (стр. 459-543) дается подробный обзор его планов в отношении создания словаря. Особое значение он придает системе «синонимических ассоциаций»: «Нам хотелось бы также, в виде приложения, дать перечень синонимических ассоциаций, как, например, у Роужей (Roget) в его «Сокровищнице английского языка», “Thesaurus of the English Language”» [стр. 482]. Прекрасно осознавая все трудности, которые влечет за собой такой максимализм, он спешит добавить: «Но это требует долголетней работы, и точно также отдельной работы целого коллектива». Далее он подходит к ключевой мысли: «Нам ясно, что только эта система и есть настоящая система языка, а алфавитный словарь лишь как бы указатель к ней» (стр. 482f). Мой собственный Thesaurus Linguae Sericae  основан именно на этом принципе и мог бы быть посвящен памяти Алексеева, если бы я знал об этих его концепциях тридцать лет назад.
 
Как отмечает Рифтин, эти слишком высокие идеалы, предложенные и конкретизированные в программе Алексеева, так и не были реализованы в рамках знаменитого русского словаря, подготовленного в Москве В.М. Ошаниным. Нелишне отметить, что четырехтомный «Большой китайско-русский словарь»[9] Ошанина вплоть до сего дня не имеет аналогов среди китайско-английских или китайско-немецких словарей и превзойден в Западной Европе только французским шеститомником “Le Grand Dictionnaire Ricci de la langue chinoise”. [10] Также, на немецком и английском языках абсолютно отсутствуют работы по классическому китайскому языку, которые можно было бы сопоставить с изданием Серафина Куврера (Séraphin Couvreur) “Dictionnaire classique de la langue chinoise”. [11] Таким образом, в области лексикографии на Западе лишь французская филология еще продолжает играть свою традиционно ведущую, но (увы!) обойденную вниманием роль.
 
Алексеев совершенно определенно указывал, что он не одинок в своих планах. Его коллега и друг, Поль Пеллио, с которым Алексеев переписывался с 1911 г., включил этот проект в свой перечень «Les tâches urgentes de la sinology».[12] Уместно задаться вопросом, насколько синология преуспела в реализации этих «первоочередных задач».
 
Возможно, кто-то иногда и не соглашался с Алексеевым, однако ему действительно была присуща смелость в научных суждениях. Он был подлинным Ученым, одним из величайших интеллектуалов среди синологов прошлого столетия. Его весьма примечательные афоризмы, которые я приведу далее, являются отражением не только его интеллектуального опыта как синолога, но также и егояркого, живого ума.
 
В 1974  г. Хартмут Валравенс посвятил Алексееву одно из своих библиографических эссе.[13] Полная библиография трудов Алексеева сама по себе представляет исключительную ценность. [14] Без сомнения, шедевром Алексеева стала его докторская диссертация, посвященная поэзии (Эршисы шипинь (二十四诗品) Сы Кун-ту (司空图), опубликованная в 1916 г.[15] Эта работа действительно заслуживает того, чтобы войти в обширную библиографию, посвященную «Эршисы шипинь» (二十四诗品) и представленную в книге Стивена Оуэна «Readings in Chinese Literary Thought».[16] Как отмечал Френсис Вудман Кливс, диссертационная работа Алексеева было высоко оценена Л.З. Эйдлиным в его статье «Академик В.М. Алексеев как историк китайской литературы». [17] Возможно, Эйдлин и несколько чрезмерен в похвалах своему учителю, однако, действительно, сложно удержаться от излишней восторженности, когда речь идет о работах Алексеева. Это как если бы за пятьдесят лет до появления труда Уильяма Эмпсона  «Структура сложных слов»[18] Алексеев предпринял отчаянную попытку сделать для классического китайского языка то, что Эмпсону удалось столь неподражаемо, например, в главе «Словесные формулировки», а именно: вычленить едва уловимые формулировки, которые являются ключевыми для поэтического языка, при этом независимо от того, поэзия это, или проза, или даже простая разговорная речь. [19] Алексеев пишет: «слово наливается кровью духовной и живет как проповедник». Эту фразу необходимо процитировать по-русски, поскольку я не нахожу способа передать на английском языке ключевое слово «духовный», включающее в себя больше «души», чем наиболее близкий по смыслу термин на немецком geistig.[20] Очевидно, что русский язык Алексеева заслуживает прочтения с таким же вниманием и тщательностью, с какой он сам подходил к китайскому языку.
 
Алексеев стремился к развитию всеобщего интереса к классической китайской прозе, что подтверждается его двухтомной антологией переводов из шедевров китайской прозы, а также тремя внушительными томами соответствующих исследований. [21] Не лишним будет напомнить, что в период 1941-44 гг. значительная часть этой труднейшей работы была осуществлена в исключительно тяжелых условиях ссылки в Боровом (северный Казахстан).
 
Алексеев является также автором достаточно небольшой работы по каллиграфии – «Артист – каллиграф и поэт о тайнах в искусстве письма», рецензия на которую была подготовлена Дж. Дж. Л. Дьювендаком. [22] Его наиболее общие работы по вопросам синологии собраны в большой отдельный том, занимающий уникальное место в истории синологии благодаря своему потрясающему автобиографическому разделу. [23] С тех пор значительное число трудов Алексеева было опубликовано в России. В основе многих из них лежит огромный архив, оставленный им. Мне бы хотелось ограничиться комментариями по работам, имеющимся в моем личном собрании.
 
Одним из значительных увлечений Алексеева стал писатель времен династии Цин Пу Сунлин (蒲松龄): Алексеев на протяжении практически всей своей жизни исследовал и изучал «Рассказы Ляо Чжая о необычайном», создав богатейшую подборку переводов этих «повестей», снабженных потрясающими комментариями. [24] Детальный анализ подхода Алексеева к проблемам перевода был дан Рифтиным в работе «Новеллы Пу Сунлина (Ляочжая) в переводах академика В.М. Алексеева». [25] Истоки увлеченности Алексеева этим знаменитым собранием историй становятся понятны из его слов, приведенных в комментарии: «…И вот является Ляо Чжай и начинает рассказывать о самых интимных и простых вещах таким языком, который делает честь самому выдающемуся писателю классической кастовой китайской литературы».[26]
 
Алексеев скончался почти шестьдесят лет назад, однако его переводы и исследования продолжают издаваться и переиздаваться в России, во многом благодаря упорным и неустанным трудам Бориса Рифтина, выдающегося ученого-синолога из Москвы. Последней публикацией, основанной на огромном рукописном архиве Алексеева, стала его работа «Рабочая библиография китаиста: Книга руководств для изучающих язык и культуру Китая», на которой я остановлюсь далее более подробно. Это прекрасно написанное и легко читаемое педагогическое пособие представляет собой содержательный, потрясающе субъективный и исчерпывающий обзор синологической литературы девятнадцатого и начала двадцатого веков. Мы как будто имеем возможность «заглянуть через плечо» великого синолога, занятого изучением литературы по данному вопросу. Более краткий и значительно менее «личный» обзор “Sinologie”[27], подготовленный Гербертом Франком, представляет нам еще один любопытный взгляд на эту проблематику, который, возможно, было бы полезно сопоставить со взглядами Алексеева, о которых Франк при написании этой важнейшей работы мог и не знать; тем не менее, Франк был прекрасно осведомлен о значимости и достижениях российской синологии. На английском языке аналогичных обзоров по указанной тематике не существует.
 
Составленное Алексеевым описание своего путешествия по Китаю в компании Эдуарда Шаванна[28] представляет в равной мере уникальный интерес как в плане личности самого Алексеева, так и чисто научный. Алексеев заявляет о себе как этнограф широких взглядов, лишенный каких-либо предубеждений, обладающий проницательностью и умением разглядеть суть вещей, как, например, новогодних народных картинок и парных надписей, известных как дуйлянь 对联 и размещаемых как на дверях магазинов, так и в более солидных местах. Непринужденные и очень личностные синологические афоризмы Алексеева не имеют аналогов в истории китаеведения. Повсюду в тексте этой работы с очевидностью прослеживается универсальность и масштабность его научных интересов, однако подлинная уникальность Алексеева проявляется в неослабевающем внимании, поучительном, но, одновременно и в высшей степени увлекательном интеллектуальном стиле, характерном для всех его трудов.
 
Таковы были масштаб и результаты деятельности этого человека, научная автобиография которого, представленная в форме систематических отчетов и личностных, субъективных оценок всего, что он читал в связи с Китаем, - это его труд «Рабочая библиография китаиста». От начала и до конца, эта книга – предмет абсолютного восхищения для всех китаистов, интересующихся историей не только Китая, но и «расшифровкой» основных особенностей традиционной китайской культуры. Могут найтись и такие, кто сочтет эту книгу устаревшей, поскольку исследования Алексеева в области китайской литературы ограничиваются 1930-ми гг. Приятно отметить, что на стр. 278-420 Рифтин, этот неутомимый труженик российского китаеведения, делится своими взглядами по ключевым произведениям китайской литературы, с которыми должен ознакомиться каждый студент, начинающий свой научный путь в этой бесконечной области исследований. Как редактор «Рабочей библиографии китаиста», Рифтин снабдил это издание прекрасными примечаниями, а также подробным библиографическим разделом, в котором представлены достижения последнего времени в данной области. Этот обзор по своей полноте, конечно, несопоставим с непревзойденными и постоянно обновляемыми классическими изданиями Эндимиона Уилкинсона Chinese History: A Manual (по некоторым сведениям, готовится их грандиозный электронный вариант). Однако указанный обзор представляет собой, весьма в традиции Алексеева, осмысленную, безусловно выборочную, субъективную оценку опытного филолога по поводу полезности представляемой справочной литературы. Даже в тех областях, которым Уилкинсон уделяет особое внимание, Рифтин, безусловно, мог бы дополнительно указать некоторое количество полезных русскоязычных работ, не отмеченных Уилкинсоном, и все же приведенный Рифтиным перечень литературы на русском языке далеко не полон. Например, он не упоминает небольшую, но новаторскую работу Бориса Степановича Исаенко «Краткий китайско-русский словарь», где впервые применена систематизация тонов в фонетическом словаре китайского языка.[29] Рифтин приводит (стр. 283) довольно обескураживающую статистику по изданию справочной литературы по китайскому языку, что в определенной мере объясняет необходимость некоторой селективности: 1900 –1949 гг. – 320 изданий; 1949 – 1979 гг. – 890 изданий; 1979 – 1989 гг. – 3080 изданий.
 
Сопоставим эти данные с более чем двадцатью тысячами изданий, включая выходившие на Тайване, и Гонконге и Макао и представленные в «Чжунго гуцзинь гунцзюйшу да цыдянь» (中国古今工具书大辞典). [30] Разумеется, ежегодно наблюдается увеличение объемов доступной информации по каждому аспекту китайской культуры, однако аналогичного роста глубины философского осознания и эстетической тонкости в нашем понимании китайской культуры и, разумеется, китайских текстов, похоже, не происходит.
 
Работа Алексеева предназначена для неофита, скромного любителя, надеющегося стать тонко чувствующим и проницательным, эстетически мыслящим толкователем китайской культуры. Первый вопрос, который затрагивает Алексеев, - это очевидная сложность языка. В своей манере, заставляющей практически «слышать голос Мастера», он отмечает: “Мне приходилось и приходится сейчас неоднократно заявлять моим слушателям, которые в той или иной степени интересуются моей биографией китаиста, что, если бы я посвятил изучению всех европейских языков столько же времени, сколько я его отдал в совей жизни китайскому языку, то в каждом из них и во всей их совокупности я мог бы, наверное, достичь бóльших результатов, чем те, которые на склоне дней своих я достиг в китайском языке” (стр. 96, прим. 5). Видно, с каким чувством Алексеев говорит о том, как, изучая китайский текст, большую часть времени проводишь, не находя иероглифы в не алфавитном словаре. Он показывает отчаяние и чувство безысходности, когда возникает ощущение «никогда не шедшего к знанию, а только механически списывавшего вокабулы из систематических строк словаря в анархически беспорядочную тетрадь» (стр. 96, прим. 3). Читать работы Алексеева означает фактически встретиться с ним, как с живым человеком. И как же трудно было бы ему представить, что современному студенту, имеющему в своем распоряжении компьютерную программу Wenlin 文林, будет достаточно подвести курсор к иероглифу в тексте в цифровом формате и мгновенно узнать больше, чем он даже мог себе представить, о любом иероглифе или выражении. Для Алексеева, сама трудность языка должна была служить средством для усовершенствования методов его изучения, а также «научной организации труда»[31] или исследовательской методики. В частности, он пишет (стр. 16): «Этой именно задаче научно-организованного труда китаиста я и посвящаю свою настоящую книгу, желая подытожить свой почти 40-летний опыт китаиста, направить работу начинающего…». В центре внимания Алексеева находились тренировка и дисциплина ума, а также систематический характер китаеведческих занятий, т.е., то, что он называл «системой труда».
 
Одной из первых трудностей, с которой Алексеев столкнулся непосредственно, это вполне обоснованные жалобы студентов на то, что желающий заниматься исследованием Китая обязан также изучать минимум три европейских языка: французский, английский и немецкий, и именно в таком порядке.[32] Алексеев подчеркивает, что русский язык сам по себе относится к таким языкам, как «норвежский, датский, польский, испанский, греческий, итальянский и т.д.» (стр. 38), которые можно оставить в стороне. Тем не менее, благодаря заслугам, прежде всего, самого Алексеева, замечательного лингвиста А.А. Драгунова, а также их многочисленных последователей, мы имеем возможность говорить о том, что в двадцать первом веке уже вряд ли кто-то может игнорировать труды по синологии, написанные на русском языке. Подробное исследование ранней истории китаеведения в России было составлено П.Е. Скачковым (скончался в середине 60-х гг.) и опубликовано уже после его смерти в исправленном варианте уже в 1977 г.[33] Эта важнейшая работа, перевод которой на китайский язык, как ожидается, должен вскоре выйти, заслуживает обстоятельного дополнения на английском языке, чтобы довести историю российского китаеведения до наших дней. Задача составления такого приложения кажется неохватной, однако она будет иметь принципиальное значение, если помочь синологам осознать, как много они теряют, не принимая во внимание российские научные достижения в области изучения китайской культуры. Интерес Китая к российскому китаеведению нашел свое выражение в виде 700-страничного труда «Эго ханьсюэши» (俄国汉学史), вышедшего под редакцией Янь Годуна (阎国栋) и отражающего взгляды китайских специалистов на источники по истории российской синологии до 1917 г.[34]
 
В нарушение ныне принятой в синологической среде «политкорректности», Алексеев настаивает, прежде всего, на положительном значении определения термина «китаевед». При этом он, безусловно, выделяет специалистов: историков (Шаванн, Пеллио, Масперо, Хирт), затем тех, кого он именует «другие филологи» (Демьевилль, фон Цах, Хениш), а также социологов (Гране) и лингвистов (Карлгрен). Но синологами их делает именно обращение к первичным источникам на китайском языке как к базе, и при работе с этими источниками они сходятся на одной дисциплине: филологии. Все они «превращаются в филологов» (стр. 22). В те, невообразимо далекие времена, когда жил и работал Алексеев, было совершенно очевидно, что невозможно представить себе подобных специалистов «без точного грамматического анализа» (стр. 22). Для Алексеева компетентность в области филологии была conditiosinequanon китаеведческой науки, и он постоянно выражал недовольство технической терминологией грамматики, “в отношении определения терминов, к которым наши грамматики относятся столь халатно».[35]  Семантическое изменение понятия «филолог», прежде использовавшегося для обозначения описанного выше почетного статуса, на фактически реальное профессиональное оскорбление, заслуживает более пристального изучения и отражает важнейшие тенденции синологической науки прошлого, двадцатого, столетия. Девальвация термина «китаеведение» также заслуживает пристального внимания историков. Алексеев настаивал на том, что для всех специалистов базовая филологическая подготовка является не просто необходимой, но «во многих пунктах одинакова».  
 
Современному специалисту и профессионалу это может показаться устаревшим, однако Алексеев также настаивал на том, что эта филологическая унификация подразумевает, что специалисты по китайской социологии, лингвистике, истории, экономике, литературе и так далее «имеют между собой гораздо больше общего, чем, например, историк Греции с историком Индии, с филологом–арабистом и с социологом-японистом». Подчеркнем, что Алексеев исходит из невозможности являться специалистом по всем направлениям синологии, а также трудности стать настоящим специалистом хотя бы в одном из этих направлений. По его мнению, существует некое важнейшее филологическое и культурное ядро, объединяющее исследователей Китая и делающее их китаеведами. При этом он выделял для синологов определенные «степени» или «уровни». Он представлял некую подвижную шкалу, в самом низу которой находится геолог, а в высшей точке – специалист по истории культуры Китая. Следуя традиции Анри Масперо, Алексеев был абсолютно убежден, что японская, немецкая, английская, французская и русская синология – это, по сути, один предмет, и что все синологи обязаны быть знакомы с китайским языком. Вся синологическая наука должна твердо базироваться на достижениях российских, французских, немецких и японских ученых. При этом он признавал, что невозможно требовать от синологов в любой стране мира умения читать на, скажем, португальском, испанском либо голландском, или даже на латинском, хотя сам он считал знание латыни важнейшим для своих научных исследований (стр. 23).
 
Далее, Алексеев затрагивает вопрос предполагаемой аудитории читателей древнекитайской литературы и приходит к выводу, что круг читателей этой литературы аналогичен читательской аудитории еврейской, арабской, греческой, индийской и романской литературы: это люди с высшим образованием (обычно готовящиеся к государственной службе), а также те, кто не только «потребляет» литературу, но и обычно готов «производить» ее. Ключевым фактором попадания в эту среду Алексеев называет «подражание». В примечании Алексеев идет дальше в характеристике культуры древней литературы: «Подражание древним лежит в основе всей китайской культуры, и если есть на свете история литературы, определяемая мизантропами-теоретиками как история подражаний, то она, конечно, китайская” (стр. 102, прим. 35). Алексеев указывает на крайне ограниченный круг компетентных читателей классических китайских текстов в Китае, а также на поразительно большое количество очевидных и бесспорных ошибок в переводах величайших синологов, таких как Альфред Форке, Георг фон дер Габеленц, Герберт Джайлз, Отто Франк, Густав Шлегель, В.П. Васильев, А.И. Иванов – учитель китайского языка Бернхарда Карлгрена, да и сам Алексеев (стр. 33).[36] В одном особенно полезном примечании он перечисляет некоторые наиболее примечательные критические статьи известного своим упорством Эрвина фон Цаха, обстоятельно описавшего, даже несколько чересчур подробно, все ошибки, сделанные его более успешными с точки зрения научных достижений современниками (стр. 108, п. 80).[37]  Любопытной современной иллюстрацией в этом плане является один из крупнейших китайских филологов двадцатого столетия Д.Ч. Лю (Lau Din Cheuk 劉殿爵), чей перевод «Мэн-цзы» был столь тонко и убедительно исправлен Дэвидом Нивисоном, что Лю опубликовал второе издание своей книги с учетом всех принципиальных ошибок, на которые ему было указано. Суть этой истории состоит в том, что поразительное количество смысловых и даже грамматических ошибок и неточностей, допущенных Лю, уже было в достаточной мере разобрано век назад Джеймсом Леггом. [38]     
 
Можно наглядно, хотя и довольно утомительно, проследить процесс ухудшения качества переводов со времен Легга и Куврера до настоящего момента. Какова бы ни была правда, придирчивость и мелочная педантичность столь подробной критики переводов, обычно раздражающая, в тоже время полезна и поучительна, особенно тогда, когда критика обращена к себе и к тем, кто представляет высшие научные круги (стр. 108, прим. 81). Алексеев и теоретически, и практически был поглощен теорией перевода и проблемами «переводимости», возможности перевода. Он не был просто мастером практического перевода прозы на русский язык. Точность интерпретации и толкования составляет, по его мнению, самую суть понимания любой области китайской культуры. Его докторская диссертация 1916 г., посвященная «Эршисы ши пинь», о чем говорилось выше, представляла собой колоссальную попытку достижения такого уровня; при этом Алексеев указывал (стр. 34) на щедро снабженный пояснениями перевод Пеллио «Лихолунь» (理惑论) как на образец точности, к которому он сам стремился.[39] Можно, конечно, осуждать столь подчеркнуто скрупулезный и педантично филологический подход к «сюньгу» (训诂), который отстаивал Алексеев, однако нет никаких сомнений в том, что, основываясь в своей работе именно на такой филологической педантичности, Алексеев подходил к решению самых амбициозных компаративистских, литературных, философских и художественных задач. Он был скорее философом и «культурологом», чем просто китаеведом. Его новаторское компаративистское исследование «Искусства поэзии»[40] Горация и «Вэньфу» (文赋赋)[41] Лу Цзи (陆机) до сих пор остается непревзойденным. Подходя ко всему с присущей ему серьезностью и исключительной добросовестностью, даже к самым унизительным и затруднительным вопросам его деятельности в области китайской филологии, Алексеев проявлял себя не просто как профессионал, но как подлинный интеллектуал.
 
Алексеев сопровождает свое методологическое вступление исключительно значимым, но резким примечанием, адресованным тем счастливцам, изучающим культуру Китая, для кого китайцы – всего лишь источники информации, и которые интересуются только теми из китайцев, кто «по своему развитию не выше», чем сами исследователи. У них, по мнению Алексеева, безусловно, нет потребности в филологии или в книгах, подобной той, которую он пишет. В филологии они привыкли не использовать «никаких книг, кроме учебников типа Берлица». Сегодня то, что Алексеев именовал «учебниками типа Берлица», стало исключительно популярным и основным методом преподавания китайского языка во всех западных университетах. Возможно, репутация синологии уже во многих областях снизилась, однако условия для серьезного гуманитарного исследования, за которое ратовал Алексеев, вряд ли когда-либо были столь же хороши, как сейчас. Мне представляется, что с 1906 г. В.М. Алексеев указывал нам Путь.   
 
Портрет филолога в молодости
 
О дневниках, которые Алексеев вел в юности, нам известно, в основном, потому, что после его смерти в 1951 г. его супруга, Н.М. Алексеева, внесла значительный вклад в опубликование его записей, многие из которых никто другой не смог бы расшифровать. Алексеев осознавал, что писал исключительно четко, и одним из его наиболее часто используемых латинских выражений было currentecalamo – «бегло, быстро» (В 48). Он спрашивал себя: «Что это я все декламирую? Почему всегда хочется красноречить?» (В58) Дневниковые записи стали богатейшим источником для составления биографии Алексеева, подготовленной его дочерью Н.В. Баньковской и опубликованной в 2010 г. под названием «Алексеев и Китай». Эти дневники являются уникальным вкладом в историю китаеведения на Западе, и по своей значимости сопоставимы лишь с работой Н.Г.Д. Малмквиста (N.G.D. Malmqvist) “Bernhard Karlgren: ett forskarporträtt”[42], которая также вскоре должна выйти в исправленном варианте. 
 
Книга «Алексеев и Китай» богато снабжена цитатами из этих «исключительно четко написанных» дневников, которые Алексеев на протяжении всей жизни вел «currentecalamo».
 
Первая часть посвящена годам его обучения в гимназии Кронштадта, а также в Лондоне, Оксфорде, Кембридже, Париже, Берлине и Пекине. Лучшее, что я могу сделать, это представить в несколько обобщенном виде биографию Алексеева, что было бы полезно для тех, что не читает по-русски; и я вынужден признать, что язык этой работы подчас чересчур сложен и требует слишком многого от таких, как я. Одной из ключевых проблем является концепция понятия «наука», или Wissenschaft в немецком языке, для которого адекватного термина в английском языке не существует. Это подобно тому, как если бы пугающе несоответствующий реальности дуализм гуманитарных и естественных наук был внедрен в современный английский язык, в то время как для Алексеева сама суть гуманитарных наук заключена в том факте, что ими следует заниматься именно «в духе науки», даже в тех случаях, когда, как в математике, фундаментальные «научные» методы могут отличаться от используемых естественными науками.
 
Алексеев был одним из одиннадцати детей одной не находившейся в официальном браке, но «стабильной» пары, жившей в Санкт-Петербурге. До совершеннолетия дожили только двое из этих детей. Отец Алексеева главной целью всей своей жизни поставил образование своего сына, однако он умер, когда Василию («Васе») было всего одиннадцать лет. Василию детство запомнилось как время постоянной нужды, бедности, слез и лишений. Единственной радостью для него стали вечера, когда он мог слушать крестьянские сказки и песни. До конца своей жизни он завидовал тем, кто рос в окружении, более способствующем интеллектуальному развитию. В его случае это было не так. Он постоянно страдал от чувства унижения, презрения к самому себе и страха перед авторитетами: «Вся жизнь моя учила меня только настораживаться, как волчонка в клетке». Он заявлял: «Я воспитал себя сам», тем не менее, у него было много учителей: русского, французского, английского, немецкого языков, и, самое главное, - китайского языка. Его преподаватель древнегреческого языка в Кронштадтской гимназии Н.П. Никольский произвел на Алексеева неизгладимое впечатление. Несколько лет спустя, уже будучи в Париже, он описал свое детство и юность следующим образом: «Я вырос из ничего, из хаоса учебников. Я увлекался, как варвар, везде открывая Америки, сам видя это и страдая» (В62).   
 
В университете Алексеев изучал китайский и монгольский языки. Однако, как он писал в 1946 г. своему лучшему другу и ученику Эйдлину, он завершил свою тяжкую работу над китайским языком с ощущением трагедии. Подобно многим из нас сегодня, он жаловался на «… грамматику без правил и ясных мыслей, переводы в виде курьезной бессмыслицы, повергающие в изумление» (В18). Если общение с товарищами по Кронштадтской гимназии доставляло ему большое удовольствие, то студенты, изучавшие китайский язык, все казались ему карьеристами, будущими покорителями Маньчжурии, для которых филология представлялась лишь неизбежным злом на пути к получению диплома. Сам же молодой Алексеев по каким-то причинам испытывал другие чувства. Впоследствии он оценивал своих студентов на присутствие этого «чего-то», что он назвал «серьезностью научного энтузиазма», который, по его мнению, невозможно подделать. От любого серьезного студента он требовал «крайней, подчас воинственный максимализм», который его дочь столь очевидно приписывала ему самому (В22), и который был непосредственно связан с тем, что сам Алексеев определял как чрезвычайную нетерпеливость и почти болезненное недовольство собой. «Все во мне нескладно. […] Такой хаос во мне всего, что, право, не знаю, как оценить подобную жизнь. […] Жизнь! Сколько громадности в этом слове!» (В27). «Вопрос жизни (для меня, по крайней мере) лишь поставлен, но не решен. […]  …жить, размышляя над жизнью, было бы тошно. И я искал в науке прибежища. Как мог и умел, я его нашел, но – увы – не во дни моего студенчества, а позже. […] Победительная жадность к знанию и энтузиазм – это панацея!» - говорил он своим студентам много позже (В29). Уже в период пребывания в Париже он размышлял: «Надо изобрести знание познания…» (В62), при этом под «познанием» он понимает четкое, хорошо структурированное знание, основанное на результатах наблюдений и исследований. Это именно то, что, по его ощущениям, он нашел в Париже: «чудесное время течет в Париже: работаю и живу умственной жизнью… […] Боже, как я счастлив, когда мое сознание правдиво… Я чувствую себя полным смысла жизни…» (В61). «Пусть я буду несчастлив везде – и счастлив в науке!» - отчаянно молил он, но в тоже время: «Вне атмосферы любви нет жизни – только прозябание!».    
 
На протяжении всей жизни Алексеев оставался тем, кого можно назвать философом жизни, но при этом философом, вдохновленным литературными образами: «Мы были чеховские герои: Как жить? – спрашивали мы, как Катя в «Скучной истории», у своих профессоров, и они не могли ответить» (В 27). В этой связи его дочь отмечает: «Может быть, интеллигентность начинается с того момента, когда в человеке рушится стенка, отделяющая реальную жизнь от литературы» (В28). Все прочитанное Алексеевым естественным образом проникало в его жизнь. Одна из его лондонских знакомых, в 1904 или 1905 гг. назвавшая его «impressionable» (В60), была права. Подчас, во время размышлений, он находил ответ: «… хочу всецело отдаться любимой мечте – свободной и сильной научной мысли». Однако мы совершенно не удивляемся, узнавая из его дневников, что временами он находил беседу даже со своим кумиром в науке – великим Шаванном – явно менее увлекательной, чем «ерундовую болтовню» с какой-нибудь «задорной женщиной» (В59).          
 
Алексеев всегда сохранял поразительную страсть к безжалостному психологическому самоанализу, особенно анализу противоречий в самом себе: «Все во мне нескладно», - мрачно заключает он, - «безволие и воля, жестокий цинизм и самый разухабистый сентиментализм. Такой хаос во мне всего, что, право, не знаю, как оценить подобную жизнь. […] Странно. Я ведь с анализа и начал свое развитие!» (В60). Интеллектуальная деятельность – вот в чем он находит успокоение: «Праздность мне противна, это очевидно, я люблю труд, люблю трудиться. […]  Пропавший день наполняет меня тоской» - пишет он с своем дневнике (В28). И эта работа имела для него почти сакральный смысл: «Есть какой-то злой дух во мне, который уводит меня от работы, идеала души моей. […]  Есть какая-то темная сила во мне, что боится вынести на свет святая святых моей мысли. […]  Хорошо теперь скакать с предмета на предмет без глубины смысла! А когда жизнь предъявит мне требования серьезных итогов от моих трудов юности – что скажу?» (В63). Моменты подведения таких «серьезных итогов» фактически являлись «моментами истины» в его жизни – вплоть до ее конца. Духовная и интеллектуальная серьезность – вот то, что во многом определяет суть этого человека.
 
Начиная с лета 1901 г. «мысли начинают безбоязненно анализироваться», и он отмечает в своем дневнике: «О, если бы я мог работать на избранной мной ученой ниве, не досадуя на отвлечения нуждой и жизнью в рамке, скверной серенькой рамке!» (В27). Китаеведение стало для него «спасением из скверной, серой, нищей, узкой социальной рамки», способом «бегства» в огромный мир международной науки, и он становится страстным приверженцем филологических трудов Джеймса Легга.
 
Алексеев описывает своего любимого преподавателя китайского языка – Пещурова – следующим, весьма примечательным, образом: «имевший много культуры, китайский язык от нее обособлял.»[43] Если говорить точнее, Алексеев считал, что недостатком его учителя является «дословщина чудовищная». Однако это тот самый Пещуров, который несколько лет спустя передал все свои книги молодому Алексееву, хотя в свое время рекомендовал ему оставить синологию и посвятить себя более хорошо оплачиваемой карьере чиновника. Даже великий В.П. Васильев, чье отрицательное отношение к Китаю Алексеев испытал на последних двух курсах обучения в Академии, был весьма живо описан Алексеевым как утверждавший, что единственной действительно важной и значимой частью литературы на китайском языке являются переводы с санскрита текстов, утраченных в Индии (В20).
 
Алексеев говорит об «отраве высокомерного суждения», когда обо всем иностранном и непонятном судят «свысока». Он видел свою задачу в устранении этого культурного высокомерия, используя два метода: с одной стороны, историческая филология, а с другой – любознательность современного этнографа. Подчас он и сам поддавался этому искушению, и признавал это, хотя, возможно, стоит отметить, что подчас это искушение было достаточно полезным, чтобы бороться с ним. Алексеев признавал, что в одном он вторит цинизму Васильева: «Китаец, носитель живой традиции, в чем суть конфуцианства, не знает, а повторяет заученное» (В94). Алексеев никогда не пытался скрыть принципиальные противоречия в своих суждениях и взглядах. По словам одной из его знакомых, он, безусловно, отличался особой восприимчивостью, в том числе и на интеллектуальном уровне.
 
Наставник Алексеева в науке, знаменитый буддолог С.Ф. Ольденбург, чьим кредо было «идти, куда не зовут», однажды, подойдя к рабочему столу Алексеева, сказал: «Алексеев, рад Вас видеть!» Ольденбург часто спасал молодого человека от уныния и отчаяния с помощью какого-нибудь «противоядия от факультетского холодного стереотипа», позволяя молодому филологу «поплакаться в жилетку» великого ученого (В25). Нет сомнений в том, что Алексеев представлял из себя весьма непростой тип студента для своих преподавателей. Он горько жаловался на то, что на факультете «чтение было ученическим, пассивным» (В23). В любом случае, оглядываясь на свой опыт в области филологии, он делал вывод, что «С факультета выходил необразованным человеком» (В53).
 
Алексеев ощущал необходимость в каждый ключевой момент жизни подводить некоторые «итоги» сделанного и достигнутого. В частности, по поводу петербургской школы китаеведения он писал: «Васильевское руководство (хрестоматии) и Палладиевский словарь – в неумелых руках! – вот что погубило русскую синологию» (В67). Средством «оздоровления» синологии, по мысли Алексеева, стало бы «вовлечение ее в схемы общей мировой культуры» (В31). Однако, посетив «Европу», он, к своему удивлению, обнаружил, что к нему самому зачастую относятся как к некоему экзотическому, «восточному», объекту исследования. «На меня смотрят как на интересную диковинку и даже не скрывают этого. […] … на Западе в востоковедение включается и Россия» (В37). Для молодого филолога это стало откровением.
 
Тем не менее, в Лондоне и Оксфорде Алексеев сумел организовать преподавание греческого языка и латыни в обмен на уроки английского языка (В49). Он со всем энтузиазмом окунулся в изучение разговорного, идиоматического английского языка.[44] Потрясенный богатством библиотек Англии, он был в равной мере поражен интеллектуальной сухостью, заурядностью и прагматичностью синологических исследований в этой стране. Именно в Оксфорде он впервые оценил интеллектуальные преимущества востоковедного образования, полученного им в Санкт-Петербурге. В Кембридже Герберт Джайлз относился к Алексееву, как к любому из своих студентов, с презрительным безразличием. Молодому ученому из России он смог уделить лишь ровно полчаса. Алексеев отмечал: «говорил, конечно, преимущественно, я» (В37), однако Джайлз все же поделился с ним своей мудростью антиинтеллектуализма в вопросах синологии и, особенно, в вопросах лингвистики («Забыть про грамматику!»). Алексеев, в свою очередь, с удовольствием отмечал, что история китайской литературы, которую преподавал Джайлз, была для него «второй» не только по времени, но и по своей глубине и значимости, в сравнении с тем, как этот же предмет преподавал Васильев, о котором Джайлз, очевидно, и не слышал. Если Алексеев вернулся из Англии под сильным впечатлением от богатства востоковедческих материалов, собранных английскими колониалистами, а также от великолепных условий работы в библиотеках, то в равной мере он был поражен практически полным отсутствием интеллектуального энтузиазма, порожденным синологической традицией великого Джеймса Легга. Он находил англичан необщительными: «… таков народ. Холодны, как собачьи носы» (В36). Разница между русскими и английскими молодыми женщинами также давала ему пищу для размышлений: «Англичанки не кокетничают… […] Они как бы хотят сказать: я только для того, кого выберу, для остальных я – человек, и только. Много думал, почему это у нас почти каждая женщина как бы говорит: попробуй, сумеешь – да, не сумеешь – пошел прочь». Как бы там ни было, оглядываясь на свою жизнь уже 1948 г., Алексеев приходит к печальному заключению: «Лондон – Оксфорд - Кембридж были не необходимы» (В38). Самым полезным, что англичане смогли для него сделать, это снабдить его рекомендательными письмами к ведущим научным умам Парижа, например, к необыкновенно щедрому Сильвану Леви (1863-1935) и Эдуарду Шаванну: эти люди, а также многие из их коллег, очаровали Алексеева не только духом интеллектуальных исканий, но и своим интеллектуальным обаянием. Он навсегда запомнил озорную, задумчивую улыбку Шаванна, которая вдохновляла его на протяжении всей последующей жизни: «Шаванн, смеясь, сказал: ‘Ce qui est beau en vous, cest lenthousiasme’ (Что в вас прекрасно, это ваш энтузиазм), на что я, сделав злой вид, отрыгнул: ‘Cest idiot, cet enthousiasme!’ (Но он идиотский, этот энтузиазм)» (В47) Шаванн все свои слова сопровождал улыбкой, и все сказанное им  имело целью «открытие слушателям широкой перспективы» (В39).
 
Частный преподаватель Алексеева по французскому языку, Андре Мазон (Desmaison), был интересен ему совсем по другим причинам: «Desmaison – грязный оборванец, пахнет вином. Но умен. Говорить  с ним удовольствие, хотя многого я еще не понимаю» (В50). Несомненно, он был действительно умен, поскольку сумел подготовить Алексеева достаточно хорошо, чтобы посетить несколько постановок в Комеди Франсез: «С Мазоном целый вечер читали Ruy Blaz – готов слушать до завтра!» (В51) Мазон оказался прекрасным собеседником, в немалой степени потому, что проявлял серьезный интерес к русскому языку и литературе. Способность воспринимать тонкости чеховского стиля всегда являлась ключом к сердцу Алексеева.
 
Алексеев проявлял подлинное рвение и целеустремленность в изучении языков. Он сумел прекрасно овладеть французским. Тем не менее, - и это весьма характерно для него, - Алексеев резко критиковал себя в своем дневнике, когда чувствовал себя униженным из-за того, что кто-либо из его друзей показывал более высокие результаты в изучении языка: «Что за странное тщеславие?» (В52) Он всегда оставался чрезмерно честолюбивым «перфекционистом», максималистом, и признавал это. При этом даже Шаванн переставал улыбаться, когда дело доходило до непосредственной филологической работы с текстами, «которые Шаванн никогда не упускает случая привести» в подтверждение каких-либо своих слов. К концу своего обучения Алексеев уже обращался к Шаванну не по имени, а просто le maître (В65). В своих более поздних письмах он осмеливается обращаться к великому ученому как к «учителю и другу».
 
Тем не менее, несмотря на все обаяние Шаванна, Алексеев не мог преодолеть искушение изучать более широкий спектр предметов с другими учеными Парижа. Например, его очень интересовали лингвисты, в том числе специалист по сравнительному языкознанию Антуан Мейе. «У Мейе провел чудный час: он понял, что я принадлежу к духу его мыслей. Я был очень рад. […] Языки Востока давно уже ждут … тот метода, который этим выдающимся лингвистом был приложен к языкам индоевропейской семьи» (В64). Ему очень хотелось открыть китайское языкознание так же, как Мейе открыл латинскую филологию для четко определенного и научно обоснованного компаративистского восприятия.[45] Алексеев также восхищался Виктором Анри, который, прощаясь, сказал ему следующее: «вы молоды, решительны и трудолюбивы, мы расстаемся друзьями. Вспоминайте иногда обо мне…».  Алексеев был тронут до глубины души: «Я очарован им, его вниманием и сердечностью» (В65). Именно в Париже у него появились друзья по духу.
 
Даже если авторы были ему незнакомы, Алексеева завораживали книги с названиями типа «Vie des mots», однако он был убежден, что «От сравнительной грамматики практической пользы ожидать нельзя, кроме просветительной общеобразовательной» (В44). По своим функциям учебный предмет «Синология» должен был стать образовательным, просветительским, эстетическим, и даже «духовным», а не только подчеркнуто «научным». Если говорить кратко, то с самого начала Алексеев принадлежал к вымирающей категории старомодных гуманистов. Однако подчас Алексеев жаловался на дезориентирующую чрезмерную интенсификацию интеллектуальной деятельности и «разброс» в дисциплинах, которые он ощущал в Париже, отсутствие систематизированных и научных «определенных и ясных перспектив… […] К чему вся эта галиматья, над которой я сижу?» (В41) Вот такой непростой была его жизнь.
 
Дружба, которая у него сложилась с Шаванном, носила совершенно иной характер. Алексеев писал в дневнике: «Ошибкой было жадное хватание и распыление интересов» (В34). Он должен был «сидеть на ученической скамье у» Шаванна. Он должен был попытаться стать таким, как Шаванн. Он должен был стать историком. «До глубины души мне симпатична эта откровенность Шаванна – видно свежую голову, упорно работающую. […] Что было бы со мной, если бы я не слушал этих его лекций в Коллеже?» (В42) Алексеев начинает осознавать, что начинающему китаеведу не следует самому выбирать конкретную тему, а предпочтительнее обратиться к какому-нибудь наставнику, научному руководителю, который поможет обрести правильный подход к работе: он полагал, что ему необходимо «выработать в себе историка, а не филолога» (В43).
 
В 1905 г. он случайно познакомился с самим Полем Пеллио. Начало взаимоотношений этих двух ученых заслуживает особого внимания:
 
«17.II.05: “В École встретил Пеллио, который пригласил с ним завтракать. Старается практиковаться в русском языке, а мне это надоедает.”
21.II.05: “Завтракал с Пеллио. Разговор как-то не вязался с научными темами.”
9.III.05: “В Bib[liothèque] Nat[ionale] пытался читать И чжоу шу (逸周書). Пришел Пеллио. Попрыгал, попрыгал около и отошел. В-ий думает, что он из фюмистов.”
2.IV.06: “Пеллио важничает своими познаниями. Действительно, парень работает быстро.”
21.IV.06: “В гостях у Шаванна. Пеллио болтун, но какой умница, воистину! Перед ним никну и пасую.”
25.IV.06: “После чтения брошюрки Пеллио я пришел в ужас. Вот настоящий продукт умного воспитания! А я что? Скороспелая погоня за ничтожными крохами науки! Мне стыдно за себя.”
1.VI.06: “В разговоре с м-м Шаванн коснулись Пеллио. Я сознался, что нахожусь “soussoncoup (досл.: под его ударом). Утешила: подражайте ему… но он исключительно способен и т.д. Все же 4 года разницы. Посмотрим еще, что будет.”
 
Пеллио, на самом деле, был более чем просто умен: он был неистов, причем во всем. Однажды он вызвал кого-то на дуэль только за то, что тот осмелился критиковать ученость Шаванна. Культ личности Шаванна господствовал в синологических кругах Парижа и даже сейчас еще не совсем исчез. К счастью, Алексеев в присутствии Пеллио никогда не позволял себе серьезных критических замечаний в адрес Шаванна, которыми полны его дневники. Отважный Пеллио приводил в трепет даже молодого Карлгрена, который и сам был более чем примечательной личностью, но однажды так отозвался о нем: «Пеллио – это Д’Артаньян!» Так ли это было, или нет, но письма Алексеева к Пеллио, которыми они обменивались, начиная с 1911 г., всегда отличались некоторой лестью и церемонностью, особенно в начальный период. Алексеев всегда считал Пеллио чрезмерно честолюбивым и тщеславным, а, кроме того, весьма светским человеком, чьи ставшие притчей во языцех завтраки всегда привлекали необыкновенно большое количество гостей.
 
В период своего кратковременного пребывания в Берлине Алексеев почти не обнаружил там той «живой физиономии» Парижа, которая так привлекала его. Женщин он нашел «нарядными, но не элегантными и не красивыми, хотя и вежливыми» (В65). Что очаровало и во многом примирило Алексеева с Берлином – это то, что практический каждый достаточно хорошо владел разговорным французским. Мюллер, директор Этнографического Музея, не только оправдал, но и превзошел все мнения, которые могли сложиться у Алексеева о немцах: «Начитанность его пугает». Вряд ли можно было встретить большую противоположность Герберту Джайлзу из Кембриджа: «Проговорили три с половиной часа. Вынес пользы больше, чем за полгода книжного долбления» (В66). Профессора Форке, Грубе и Захау продемонстрировали великолепный французский язык на знаменитом Семинаре Восточных Языков в Берлине. Однако, что касается студенчества, то, как обнаружил Алексеев, здесь преобладал тот же меркантильный и исключительно неинтересный тип, который он наблюдал в Англии, за одним лишь бесспорным отличием: причиной того, что здесь, в Берлине, изучали китайский язык с такой поразительной быстротой, был, по мнению Алексеева, значительный спрос на преподавателей китайского языка, чья работа весьма высоко оплачивалась.
 
В Пекине Алексеева практически ничто не отвлекало, и он работал столь напряженно, что даже не находил времени писать письма, которыми он обычно развлекал своих друзей в Англии и Франции: «Когда-нибудь я раскаюсь в том, что молодость свою убил как раб… Но кто же не кается в прошлом?» (В68) Убежденный, что пекинский вариант разговорного языка должен быть доступен для безиероглифного транскрибирования, он создает огромное количество «ясных» фонетических транскрипций пекинского диалекта, во многом в стиле его парижских учителей фонетики. Он настаивает на изучении таким способом того, что он называет «фонетическими законами пекинского диалекта северного китайского языка» (В68),  и в области методологии этой проблематики его наставником остается его парижский преподаватель – Ж.-П. Руссло.[46] Алексеев, по словам его дочери, стал первым в мире лингвистом, применившим строго экспериментальные методы к изучению тонов китайского языка (В46). Он также начал глубоко интересоваться теорией лексикографии, французской литературой, общей фонологией, религиоведением и многими другими предметами.
 
В Пекине всепоглощающий «трудоголизм» Алексеева расцвел как никогда ранее. «Один из его преподавателей говорил: «С работающим и для работающего и работать приятно.» (В69) Однако и у Алексеева обнаружились некоторые пробелы, когда речь зашла о заучивании классических произведений наизусть: «Лю (Да-бэнь) говорит, что главный мой недостаток – это то, что я не помню классиков» (В94). Все его усилия были направлены на то, чтобы стать хорошим профессором китайского языка, однако теперь он начал думать, что его подход был неверен: «Надо было сосредоточиться на научном исследовании, ибо сначала ученый, а потом eoipso[тем самым] профессор. Я думал иначе» (В69). 
 
В 1906 г. Алексеев окунается в изучение предмета, интерес к которому он будет сохранять до конца жизни: новогодние народные картинки (няньхуа 年画), собирание которых в итоге превратилось в коллекцию, до сих пор остающуюся наиболее полной и ценной в мире.[47] Этот интерес был смелым, поистине революционным, поскольку даже в Санкт-Петербурге его преподаватель китайского языка так отзывался об этих картинках: «Это все грубые и глупые люди себе позволяют. Я не желаю и смотреть на это в университете». (В71) Молодому Алексееву подлинное удовольствие доставил тот факт, что даже его мудрые учителя в Пекине оказались не в состоянии объяснить смысл этих картин, в то время как какая-нибудь неграмотная соседская старуха могла рассказывать о них подробно и с упоением.
 
Итак, одним из заинтересовавших Алексеева направлений стало народное искусство. Другим – народные сказки и речи уличных разносчиков и торговцев. Алексеев во множестве записывал и то, и другое. Он с гордостью считал себя «китаистом-этнографом» (В84). Однако по сути он вышел далеко за общепринятые рамки этнографии. Он стремился стать своего рода «культурологическим детективом», неким антропологическим «Шерлоком Холмсом», выявляющим тайны китайской культуры среди кажущихся заурядными и обыденными разговоров со множеством свидетелей – представителей этой культуры. В частности, он замечает: «Шерлок Холмс был бы неплохим китаистом!» (В86).
 
Все, казалось бы, шло хорошо, однако: «Я здесь один и одинок с моим живым интересом к стране. Всё остальное, все остальные… ой-ой что за публика!» (В73) Все изменилось с приездом в Пекин Шаванна, когда 16 мая 1907 г. Алексеев смог присоединиться к великому ученому на время основной части экспедиции. Шаванн прибыл в Китай с определенной целью: он искал археологические свидетельства ханьской эпохи. Более всего молодого Алексеева поразило то, что его авторитетный учитель не мог добиться никакого толку от бесед с китайскими учеными, до тех пор, пока речь не зашла о Сыма Цяне. Обычно именно Алексеев вел разговор, и в какой-то момент его комментарии перестали иметь самоуничижительный характер: «[Шаванн] должен бы понять, что без меня его слушатели соскучились бы смертельно». В конце концов, между Небом и Землей существует столько всего, кроме Ханьской эпиграфики и Сыма Цяня, и молодого Алексеева интересовала как раз именно это, другое.
 
В дневниках того периода он задает вполне закономерный вопрос: «будет ли Китай только частью Европы, Америки, говорящей и пишущей по-китайски, или сумеет сохранить свое лицо?» Постепенно Алексеев начинает достаточно активно обсуждать эти вопросы с китайцами (В78). Периодические проявления национальной сентиментальности не встречают сочувствия, поэтому Алексеев хранить все это в себе: «Я много рассказывал Шаванну о русской литературе.[48] Только в России могут так писать. Я горд моим чудесным языком, я счастлив, что в моей стране растет нечто невероятно великое в умах ее лучших сынов… Скоро наступит переоценка всех ценностей. Слышны удары прибоя, прибоя новой жизни! Шаванн довольно безучастен к подобным темам. Историю, по его мнению, делают выдающиеся личности (к коим он, по-видимому, причисляет и себя). С Шаванном надо говорить только о Китае. Здесь он просто великолепен. Наши длительные беседы буквально по всем вопросам изучения Китая – краса путешествия. […]
 
Мило философствуем. В подобные минуты Шаванн незаменим. Я все готов простить ему за то, что он дал мне возможность провести время в его компании» (В79). «Связь учителя с учеником может быть более живою и жертвенно глубокой, нежели отца с сыном. Я с радостью прощал Шаванну многое, как в отношении меня, так и вообще, - и так счастлив этим победным чувством своего смирения!» (В80). Периодически повторяющиеся замечания о прощении свидетельствуют о том, что Шаванн, с его аристократическими манерами и «педантичной торопливостью»[49] в отношении давно забытых манускриптов, бросал своего рода эмоциональный вызов молодому Алексееву. Шаванн больше всего в своем ученике ценил «разговорчивость», поскольку сам он чувствовал себя неспособным к этому (В82), и именно эта разговорчивость, в конце концов, помогла Алексееву оценить китайскую культуру и китайский образ жизни столь естественно, столь глубоко и столь личностно. Именно это качество внесло элемент почти физической чувствительности в его чрезмерно амбициозные и зачастую достаточно абстрактные филологические изыскания. Он, казалось, был «на ты» с традиционным Китаем, что после него удавалось весьма немногим.
 
В то же время, как выяснилось, Алексеев не был «на ты» с марксистами или марксизмом: «Я, к сожалению, не марксист. В моих проблемах трудно (для меня, по-моему) с уверенностью решать их по-марксистски» (В415). В 1950 г. он добавляет: «Ничего не пишу. Боюсь. И так провел весь год » (В416). Но в действительности в то время было и другое дело, занимавшее целиком его ум и требовавшее от него затрат всех оставшихся сил: составление того, что позже вылилось в «Большой китайско-русский словарь» 1983 г., о котором уже говорилось выше. Во введении к этому словарю его редактор, И.М. Ошанин, лишь вскользь упоминает о той, фактически, ключевой роли Алексеева в этом проекте, которому он уделил столько много внимания в последний период своей жизни. Никакой рассказ об Алексееве не в состоянии действительно отдать должное его методологическому подходу без того, чтобы уделить особое внимание этому главному событию в области составления словарей, ставшему предметом его особой заботы и, в конце концов, обретшему собственную жизнь.
 
Разумеется, несмотря на все недостатки, в плане фонетики, что было столь близко Алексееву еще со времен пребывания в Париже, этот словарь намного превзошел все словари, изданные в Китае, а также все словари, выходившие на Западе. В действительности, он даже превзошел собственные фонетические транскрипции Алексеева: в «Большом китайско-русском словаре» указано силовое ударение в китайских словах. Н.А. Спешнев, ученик одного из учеников Алексеева, является главной фигурой истории изучения в России ударения в китайских словах. В своих работах «Фонетика китайского языка»[50], «Введение в китайский язык»[51], а также «Китайская филология. Избранные статьи»[52] Спешнев разрабатывает некоторые свои идеи, касающиеся явления ударения в китайском языке. В плане фонетики Спешнев продолжил то, на чем остановился Алексеев. И все же, если речь идет о направлении становления «китаиста-этнографа», систематически занимающегося не «мандаринским» китайским языком (langue), а местными северными и южными наречиями (parole), то наиболее близким к Алексееву из всех российских китаеведов следует считать неутомимого исследователя, фольклориста, академика Бориса Рифтина.[53]  Рифтин никогда не учился непосредственно у Алексеева и, по-видимому, всего лишь два-три раза встречался с ним. И тем не менее, совершенно очевидно, что во многом духовными и научными силами для осуществления своих обширных синологических трудов он обязан выдающемуся вдохновителю, филологу-этнографу Алексееву.   
 
Перевод с английского С.Г. Андреевой
 
Ст. опубл.: Архив российской китаистики. Ин-т востоковедения РАН. - 2013 -  . Т. I / сост. А.И.Кобзев; отв. ред. А.Р.Вяткин. - М.: Наука - Вост. лит., 2013. - 583 с. С. 505-525.

 


  1. В статье использована система транслитерации русского языка, принятая Библиотекой Конгресса США. В литературе встречается множество вариантов написания его фамилии, в том числе “Alexejeff”, “Alekseev”, “Aleksejev”, “Alexeief”. Сам он использовал следующий вариант написания своего имени на английском языке: Basil M. Alexeiev. По-китайски его имя писалось как Ā Hànlín 阿翰林, китайские коллеги именовали его Ā Lìkè, но наиболее современным вариантом написания является Ālièkèxièyèfū 阿列克谢耶夫.
  2. Париж: Поль Гетнер, 1937, 252 стр.; рецензия, написанная Анри Масперо, была напечатана в Journal Asiatique 231 (1939): 313 – 16.
  3. В.М. Алексеев. «Китайская народная картина: Духовная жизнь старого Китая в народных изображениях», ред. Л.З. Эйдлин, материалы подготовлены М.В. Баньковской, предисловие Б.Л. Рифтина и М.Л. Рудовой, комментарии и библиография  Б.Л. Рифтина (Москва, «Наука», 1966), 260 стр., 105 иллюстраций (в том числе 8 цветных вставок). Рецензию Бодда см.: The Journal of Asian Studies 27.2 (февраль 1968): 339-47. См. также англоязычную версию следующего издания: Мария Рудова, изд., «Китайская народная картинка» (Ленинград, Аврора, 1988),  б/стр., 178 иллюстраций; также см. более богатую подборку: «Редкие китайские народные картины из советских собраний» (Ленинград, Аврора, 1991), б/стр., 206 аннотированных иллюстраций, полностью отличных от представленных в «Китайской народной картинке».
  4. Basil M. Alexeiev, Chinese Gods of Wealth: A Lecture Delivered at the School of Oriental Studies, University of London, on 26th March, 1926 (Лондон, 1928, 44 стр.; репринт: Сингапур: Cybille Orient Gallery, 1983).
  5. Москва, Восточная литература, 2003, Т. 2, стр. 458-61.
  6. Т. 2, стр. 460-61.
  7. Wen shi zhishi  1981.4: 115-19.
  8. СПб.: БАР, 2010, 70 экз.
  9. Москва, «Наука», 1983-1984.
  10. Paris: Desclée de Brouwer, 2001.
  11. Ho-kien-fou: Imprimerie de la Mission catholique, 1904, 1080 стр.
  12. Actes du XVIII Congrès International des Orientalistes, 7-12 сентября 1931 г. (Лейден, Brill, 1932), 134-35.
  13. V.M. Alexeev – Leben und Werk: Eine Bibliohraphie”, Oriens Extremus 21.1 (1974): 67-95. Как можно заметить, с тех пор количество публикаций трудов самого Алексеева, а также посвященных ему работ значительно возросло.
  14. И.Г. Бебих и О.Е. Сакоян, «Василий Михайлович Алексеев» (Москва, «Наука», 1991), 95 стр.
  15. «Китайская поэма о поэте. Стансы Сы Кун-ту», Петроград, 1916, 706 стр.; переиздана при содействии  Б.Л. Рифтина (Москва, «Восточная литература», 2008), 699 стр.
  16. Cambridge, Mass.: Harvard Univ. Council on east Asian Studies, 1922, 299-358.
  17. Harvard Journal of Asiatic Studies 10.1 (1947): 48-59.
  18. “The Structure of Complex Words”, 1951; репринт: Cambridge Mass.: Harvard Univ. Press, 1989.
  19. Понять необыкновенную значимость Эмпсона для любого серьезного исследователя китайской литературы мне помог Дэвид Хокс.
  20. В.М. Алексеев. «В старом Китае», Москва, «Восточная литература», 1958, 199.
  21. В.М. Алексеев. «Шедевры китайской классической прозы в переводах академика В.М. Алексеева», Москва, «Восточная литература», 2006, стр. 407 + 502; В.М. Алексеев. «Труды по китайской литературе», 2 тома. Москва, «Восточная литература», 2002, 572 + 512 стр.; а также В.М. Алексеев. «Китайская литература». Москва, «Наука», 1978, 595 стр.
  22. T’oung Pao, 2-я сер. 38 (1948)Ж 301-7.
  23. В.М. Алексеев. Наука о востоке. Москва, «Наука», 1981, 535 стр. Синологические автобиографические заметки с важными личными высказываниями представлены на стр. 266-346.
  24. «Странные истории. Рассказы о людях необычайных». Москва, «Восточная литература», 2007, 399 стр.
  25. «Восточная классика в русских переводах». Москва, «Восточная литература», 2008, 113-206.
  26. В.М. Алексеев. В старом Китае. Москва, «Восточная литература», 1958, с.  300.
  27. Bern: A. Franke A.G. Verlag, 1953.
  28. См.: В.М. Алексеев. В старом Китае, в переводе Бориса Рифтина: China in Jahre 1907: Ein Reisetagebuch (Leipzig und Weimar: Gustav Kiepenhauer Verlag, 1989), 431 стр. Письма Алексеева к Шаванну и Полу Пеллио были опубликованы в книге: В.М. Алексеев. Письма к Эдуарду Шаванну и Полю Пеллио (Санкт-Петербург, «Петербургское востоковедение», 1998), 230 стр., с прекрасной подборкой фотографий.
  29. Также см.: Котов А.В., Исаенко Б.С. Русско-китайский словарь: 26000 слов. (Москва, Государственное издательство иностранных и национальных словарей, 1953).
  30. Ред. Шэн Гуанчжи 盛广智 (Чанчунь: Цзилинь женьминь чубаньше, 1990).
  31. Он, по-видимому, нигде не указывает, что именно это он подразумевает под сокращением «НОТ».
  32. Алексеев пришел к изучению немецкого языка сравнительно поздно. Будучи не в состоянии понимать немецкий язык достаточно хорошо, он чувствовал себя «приниженным, неспособным, бездеятельным» (В48); см. биографию Алексеева, написанную его дочерью Н.В. Баньковской в основном на основе его собственных дневников, и рассматриваемую во второй части настоящей статьи: «Алексеев и Китай» (Москва, «Восточная литература», РАН, 2010), 487 стр. (Здесь и далее ссылки на цитаты из этой книги представлены в формате «Вnn»,  как, например, в данном контексте – «В48»).
  33. Очерки истории русского китаеведения. (Москва, «Наука», 1977), 505 стр. Работа посвящена истории российской синологии до революции.
  34. Пекин, Женьминь чубаньшэ, 2007.
  35. См.: В49.
  36. См. также с. 146, где Алексеев косвенно указывает на критику его докторской диссертации, и особенно см. п. 41 на указанной странице. В переизданном варианте диссертации Алексеева 2007 г. эти моменты сохранены. Интересно, что в список тех, кто стал жертвами ошибок, не попали филолог Пеллио (1878-1945) и Анри Масперо (1882-1945), лингвист и историк Китая, сын египтолога Гастона Масперо (1846-1916), убитый нацистами в Бухенвальде.
  37. См. также исключительно информативные переиздания под ред. Хартмута Валрейвенса: «Эрвин Риттер фон Цах (1872-1942)» – Gesammelte Rezenzionen. Chinesische Geschichte, Religion und Philosophie in der Kritik  (Висбаден, Harrassowitz, 2005), а также «Эрвин Риттер фон Цах (1872-1942)» – Gesammelte Rezenzionen. Chinesische Sprache und Literatur in der Kritik (Висбаден, Harrassowitz, 2006). Особый интерес представляет работа Мартина Гимма “Eine Nachlese kritisch-polemischer Beiträge und Briefe von Erwin Ritter von Zach”, Nachrichten der Gesellschaft für Nature- und Völkerkunde Ostasiens 130 (1981): 16 – 61; а также весьма информативная глава, посвященная фон Цаху, в книге Бернхарда Фёрера (Bernhard Führer) vergessen und verlonen: Die Ceschichte der österreichischen Chinastudien (Bochum: Projekt Verlag, 2001).
  38. Известно, что Джеймс Легг очень прислушивался к советам знатока – Ван Тао. См.: David Nivison, “On Translating Mencius”, Philosophy East and West  30 (1980): 93 – 122, а также D.C. Lau, Mencius, vol. 1 (Hong Kong: Chinese Univ. of Hong Kong Press, 1984), 1.
  39. См.: Pellio, “Meou-tseu ou les doutes levés”, T’oung Pao, 2nd ser. 19 (1920): 355-433.
  40. Ad Pisones.
  41. «Китайская литература», с. 249-72.
  42. На английском языке: “Bernhard Karlgren: Portrait of a Scholar (Bethlehem, Penn.: Lehigh Univ. Press, 2010).
  43. Для него язык означал набор правил, опыт, дословный последовательный перевод.
  44. Со временем, когда его заслуги были признаны в Санкт-Петербурге, он стал профессором английского языка.
  45. Невольно возникают невеселые мысли о том, что, вероятно, и сейчас все еще можно этого ожидать, принимая во внимание существующие ныне методики сравнительно-исторического языкознания Восточной Азии.
  46. Principles de la phonétique expérimentale, 2 тома, (Париж – Лейпциг: Welter: 1897 и 1908).
  47. Если только, пока я пишу эти строки, книжный магазин «Ханьшань» в Лондоне не сумел собрать больше.
  48. В частности о Леониде Андрееве.
  49. В дневниках Алексеев называет Шаванна «педантичный торопыга».
  50. Ленинград, Издательство Ленинградского университета, 1980.
  51. СПб.: Изд-во КАРО, 2006.
  52. СПб.: Изд-во СПбГУ, 2006.
  53. Очень полезной для меня при написании данной работы стала статья Рифтина (вышедшая под его китайским именем Ли Фуцин (李福清)): «В ознаменование 120-летней годовщины со дня рождения российского китаеведа Василия Алексеева», Ханьсюэ яньцзю тунсюнь (汉学研究通讯) 79 (2001): 63-69.

Автор:
 

Новые публикации на Синологии.Ру

Император и его армия
Тоумань уходит на север: критический анализ сообщения «Ши цзи»
Роковой поход Ли Лина в 99 году до н. э.: письменные источники, географические реалии и археологические свидетельства
Азиатские философии (конференция ИФ РАН)
О смысле названия знаменитой поэмы Бо Цзюй-и Чан-хэнь гэ



Синология: история и культура Китая


Каталог@Mail.ru - каталог ресурсов интернет
© Copyright 2009-2024. Использование материалов по согласованию с администрацией сайта.